Игорь БеловРодился в 1975 г. в г. Ленинграде. С 1988 г. проживает в г. Калининграде. Закончил Калининградский госу-дарственный универ-ситет. Стихи публиковались в региональной прессе, в литературно-художес-твенных журналах “За-пад России”, “Балтика”, в альманахе “Насекомое”, в сборнике молодых писателей “Молодые голоса”. В 2000 г. издал поэтический сборник “Без поворотов”, в том же году в Санкт-Петербурге отдельным изданием вышла поэма “Снежное семя”. Член Союза российских писателей. В октябре 2001 г. принимал учас-тие во Всероссийском семинаре молодых писа-телей, проходившем в Москве, где обсуждался на мастер-классе поэта Кирилла Ковальджи. На семинар был рекомен-дован журналом “Новый мир”. Почта: novoslovo@list.ru |
СТИХИ ВАРШАВСКИЙ ДНЕВНИК ::1. Аллея независимостиНОВЫЕ СТИХИ
ЕРАЛАШ Неделя до каникул. Вся жизнь – как на ладони. А ты с открытой книгой сидишь на подоконнике, до одури красивая, в отстиранной до блеска рубашке, юбке синей, сняв галстук пионерский. Твой гардероб был цвета французской революции – живой фрагмент рассвета с душой парижской улицы и с нежностью в глазах. Квартал собой заполнив, весенняя гроза зачеркивала молнией все признаки пожара у Бога на устах, и мне в лицо дышала вот эта пустота в спортзале и в учительской. И в классе – никого, лишь ты – мой романтический, мой книжный триколор. Был зелен школьный сквер. Мне снились на уроках Дантон и Робеспьер, патлатые, как рокеры, но где теперь, дружок, страна моя и школа? Адреналин, ты сжег героев рок-н-ролла, и тень ложится на их лица, чуть живые. Другая им цена, и мы – совсем другие. Так редко, стороной, кивнув чужой свободе обритой головой, вчерашний день проходит, не расправляя плеч, не опуская ворот, но для нечастых встреч уже и это – повод. Ну, вспомни – целый мир: неслыханное будущее, зачитанный до дыр роман несуществующий, погасшая звезда, рифмованные жалобы, большие города, магнитофоны ржавые, зеленоградский пляж с забытым полотенцем – весь этот ералаш в отдельно взятом сердце. Верни его, и пусть звучит над променадом припев, что наизусть ты помнила когда-то. Плюнь на взаимосвязь судьбы и нервных клеток, любовь не удалась – станцуем напоследок. Пусть, вырубая свет и не жалея легких, хрипит живой концерт, зажевывая пленку, а с фотографий выцветших глядят на этот праздник от праздников отвыкшие друзья и одноклассники, святые и подонки, скучающие зрители – мальчишки и девчонки, а также их родители. Сердце ангела Закурив сигарету, спускаешься в преисподнюю, будто падая в шахту лифта, где самое интересное – впереди. Она садилась в трамвай – джинсы, куртка на “молнии”, фарфоровая улыбочка ангела во плоти. В трущобах потрошили кур и воскрешали мертвых, чернокожий гитарист отплясывал у костра. Тебе мерещилась пентаграмма на женских бедрах – татуировка, исчезающая по утрам. Ты приезжал к ней в гости на черную мессу, и природа готовилась лечь под нож. В комнате начиналась ночь по прихоти беса, за окнами шел ритуальный дождь. Перед отъездом, взвинченный, как пружина, чтобы узнать расписание, ты позвонил на вокзал, а потом с таким голливудским шиком выплюнул окурок и платье на ней разорвал. Теперь ты спишь в своей ванной, не сняв халата, не смыв следы крови с белых холеных рук, и так безучастно глядит на тебя с плаката спившийся ангел по прозвищу Микки Рурк. Снится, что в баре столы и тарелки вертятся, и гипсовый пионер играет блюз на жестяной трубе, и что в груди у нее все еще бьется сердце со сплошной червоточиной в качестве памяти о тебе. Донна Анна Снег в октябре – все равно, что удар ниже пояса. Подмосковье болеет рассветом и рассеивается туман. Все, что тебе остается – это восемь часов до поезда, сюжет для повести и пластиковый стакан. Донна Анна, убери в холодильник водку, попробуй лечь спать, забудь о том, что Бог не бывает в этих местах. Отчизна спьяну тебя пытается поцеловать, слегка увядшую сигарету держа в зубах. В твоем родном городе полгода стояла жара, на вокзале цвела черемуха и плакал аккордеон, но наступают заморозки, спивается детвора, бесполезный оккупировав стадион. Твои кавалеры бритоголовые дерутся на площадях, проклиная буржуев и не сочувствуя алкашам, а разговор о политике и прочих серьезных вещах давно уже пахнет смертью, как афганская анаша. Анна, ночь на исходе, прошлого больше нет, ты вернешься на работу, оденешь белый халат сестры милосердия. Снова увидишь в окне провонявший лекарствами листопад. Все остальное забыто. Пережито, точней – похмелье, бессонница, тошнота, друзья покойного мужа, сгинувшие в Чечне, и застреленный бандитами Дон Жуан. Всякий раз, возвращаясь с дежурства, ты дремлешь в транспорте городском, часто снится Гренада, а иногда – Мадрид, репортаж о корриде, кровь, засыпанная песком, и повороты сюжета, от которых сердце болит. Рядом едут сограждане, наигравшиеся в войну. Эх, фронтовые сто грамм, гарантированное тепло! А ты улыбаешься, чувствуя, как через всю страну, от тоски умирая, плетется трамвай в депо. Снегурочка На декабрьское солнце невозможно смотреть без слез. Вот за праздничный стол нас сажает зима-белоручка, вот директор моей конторы – стриженый Дед Мороз – и его секретарша в амплуа белокурой Снегурочки. Все, что было, то сплыло. И, как говорится, жаль. С ней у нас много общего, начиная с любви к отчизне. Но сегодня моя Снегурочка пропивает свою печаль, прижимаясь к крутому плечу настоящей жизни. У нее в глазах праздник, лучше которого нет, на коленках – сценарий, дурные стихи и застольные речи, и приходится пить за разбавленный водкой сюжет, за движенья души, от которых ей дышится легче. Вечер быстро теряет форму. Уйдет из-под ног земля, начинаешь цепляться за воздух, стараясь не падать духом. Запомни это обилие предметов из хрусталя, снег за окном, шампанское и декольте главбуха. Юность иронизирует, роняя лицо в салат, зрелость судьбу испытывает по законам большого рынка, но кто-то из нас, коллеги, все же летит в Ленинград – целоваться с польской кинозвездой-блондинкой. С легким паром, страна; ты очнешься сегодня днем в вытрезвителе, и распишешься в побледневшей штрафной квитанции. …Захожу в квартиру, и – надо же – в доме моем – дискотека, бардак. И Снегурочка приглашает меня на танец. Пасхальные строфы I Такие вечера - последний штрих на выцветший иконостас обоев. Остатки солнца в городах больших лежат, гидрометцентр успокоив. Пройти бы с ней хотя б еще квартал – история полна широких жестов, хотя давно невинность потерял видеоряд евангельских сюжетов под радостные возгласы лолит и скрип дивана вперемешку с болью. “Любите, Бога ради, по любви”, — подчеркивает радиоэфир с отчетливым акцентом колокольни. Он выветрится из чужих квартир и взбудоражит улицы, но только твой колокольчик прикусил язык, поскольку он фальшивит в общем хоре, и день, лишенный привкуса слезы, растаял, как конфета за щекою, и даже у церквей в глазах темно. Апрельской ночью до руин зачитан собор на голом острове. В окно глядит печаль в очках солнцезащитных. II Нам снится прошлогодний променад и этот день, предпраздничный, наверное. Все свежие газеты променяв на поцелуй, запутавшийся в вербах, одна шестая суши замерла, вдруг став размером с пляжную кабину, прижавшись к морю. Выпей за меня, кагор глотая пополам с обидой. Сегодня тот же плещется мотив, а пляж, длиной в три новых киноленты, пьет пиво, анекдотом закусив, и раздает девчонкам комплименты. Венера, в четырех шагах застыв, купальник сняв при всем честном народе, глядит на это дело из воды. Конечно же, грустит – и не выходит. III Сгорает утро. С кладбища - назад, домой спешит, от зноя обессилев, опохмеленный пролетариат, поправив фото на родных могилах. Уснувший в позе снятого с креста, мир буржуа не просыпался будто, и лишь в моем отечестве весна задумчиво пьет кофе в позе Будды. Мы проклинаем солнце за поджог, гордимся, умиленья не скрывая, останками империи чужой, завернутыми в белый плащ с кровавым подбоем. В обезвоженных полях бредет солдат с улыбкою экранной, у цезаря по-прежнему болят воспоминаний колотые раны, и письма с фронта, кажется, не впрок – насмешкой над серьезностью момента на сапогах охраны президента лежит пыль римских улиц и дорог. Но Древний Рим едва ли виноват, что на погонах тоже звезды гаснут, Балтфлотом наспех перебинтовав уродливый обрубок государства. IV На улице играет в домино чертовски небольшой процент неверующих. Спускаешься по лестнице бегом в закусочную, как в бомбоубежище. Буфетчицу ты балуешь вином, от дня грядущего отгородившись взрывной воронкой прошлого. На дно его взглянув, не видно все равно, как из червя стать персонажем Ницше. В неоновой безвкусной синеве каштаны дымовой завесой плотной спасают от позора Кенигсберг, английской авиацией обглоданный. И ты встаешь. И знаешь, что с утра, вновь сигарету у тебя “стреляя”, сосед с лицом апостола Петра поздравит по ошибке с первым мая. Варшавский дневник 1. Аллея независимости О чем тебе рассказать? Откуда отправить открытку? Дорога на главпочтамт, забытая мной, отвыкла от дружеской переписки с ее избранными местами, которая наше прошлое, как фотоальбом, листает: вот это пивная, кондитерская, вокзал, вход в метро, а это – любовь моя в светлой блузке не помню какого цвета. Стою у открытой форточки. Вечер к одежде липнет с его никому не известным штрих-кодом ливня, что, в общем-то, не препятствует изучению внешних данных двадцатилетней соседки, принимающей ванну – вот, кажется, и дождался милостей от природы, и все потому, что в полночь не отключают воду ни в центре, ни в старом городе, ни даже на этой улице, похожей на ксерокопию страницы из конституции, оставленную в туалете публичной библиотеки, всю в пятнах большой политики. Вчера еще были деньги, сегодня – одни амбиции, уверенность, что столица – бесплатное приложение к приветливым женским лицам. Незнание языка объясняют болезнью роста объемов внешней торговли, так что по-русски сносно общаются лишь свидетели второй мировой войны, а вовсе не те, кого хочется погладить ниже спины. Я долго не мог настроить приемник, и каждый вечер в эфире шел дождь, разбавленный музыкой польской речи. Не правда ли, непогоду пора оставлять за кадром? Блондинкам июнь к лицу, и лицо без клейма загара воспринимается улицей как тело, почти инородное. И солнце не хуже действует, чем перекись водорода, хотя в наши дни в Варшаве ничто так не красит женщину, как полное равнодушие к разлитой в газетах желчи по поводу наркодилеров, купальников, мыльных опер и очагов слабоумия в уставшей от войн Европе. Под окнами – сонные ивы с испорченным настроением, вокруг – темнота аллеи, когда-то лишенной зрения, и, кажется, эти губы привычное “завтра увидимся” не произнесут. И любовь не перерастет в зависимость. 2. Summertime "Summertime, and the living is easy…" "Порги и Бесс" В безымянном кафе напротив грохочет весь день бильярд, и солнце нагло в квартиру прет, игнорируя тополя, сквозь надоевшие заросли неглаженного белья. На стенах грустят картины, теряющие рассудок. Закат никогда не сочувствует обесточенным фонарям, лишь письма и фотографии – и те от стыда! – горят, в то время, как город уже демонстрирует всем подряд самое, что ни есть скверное время суток. Верный законам жанра, надрывается соловей, рядом пьют водку шляхтичи неголубых кровей, в Польше не делят публику на “шестерок” и королей, даже окрасив эмоции в цвет черепичной крыши. Выйти на улицу под названием “Новый Свят” и прогуляться к фонтану, пока все спят. Хочется стать человеком, поворотившим вспять крестовый поход прогресса свиданьем с Мариной Мнишек. Она оставит вязание, сняв халат, уместный, как послесловие к отступающим холодам, напомнит нотную грамоту, сладкую, как халва, споет мне о том, что летом не жизнь – “малина”, о том, что отец деловит, а мать – хороша собой, и скоро забудется мелкий дождик, едва живой, особенно, если улицы, зашторенные листвой, тебе улыбаются… Что ж ты молчишь, Марина? Варшава сама как избитый до слез сюжет, как праздничная открытка с развалинами в душе, и здесь одни только скверы по осени в неглиже, а все остальное с чужого плеча одето – чиновники, шоумены, примазавшаяся рвань и полчища местных красавиц – куда ни глянь! И возвращает взгляду полупрозрачная ткань знакомые очертания первых симптомов лета. Летом казаться старше – неслыханный “моветон” для тех, у кого образ мыслей сединами убелен. И вечерами дурью напичканный Купидон целится в каждое сердце, периодически мажет. Южный загар слишком жалок на вздрагивающих плечах – кто объяснит, почему до сих пор по ночам ты плачешь навзрыд, оставляя свою печаль наволочке с символическим изображением пляжа? Любовь все чаще относят к чувствам, устаревшим, как самиздат, поскольку ее составляющим не свойственна новизна. Один Иисус Христос – по-прежнему суперзвезда со следами прививок от звездной болезни на узких запястьях. Он-то, конечно, знает все наперед – почему чья-то скрипка так неисправимо врет, когда забренчит пианино, и времени сколько пройдет от первого поцелуя до первого же причастия. Если ты слышишь музыку, то, чего в жизни нет можно увидеть воочию, не выпив, но опьянев. Сердце Шопена, хотя бы и замурованное в стене собора Святого Креста, совсем не пустое место. Знаешь, Марина, нагромождение памятников и святынь не удивительней, чем на асфальте выросшие цветы. Ради спасенья души совершенно не стоит учить латынь, пусть даже город Париж все-таки стоит мессы. 3. Сквер поэтов На кухнях гудят отголоском привычек старорежимных игривые радиоволны с дефектами речевыми. Живая природа вне конкурса, тем более, что неживые цветы на обоях слишком навязчиво расцвели. Разбавь свою пресную драму интонацией оперетты, не удивляясь дождям, просочившимся в утренние газеты. Лучше свести знакомство с бандой местных поэтов, гуляя в поисках счастья, продающегося в разлив. Их сквер переполнен стихами с привкусом фатально незрелых вишен, из них половина – гении, но здесь они явно лишние, когда же, подсев к ней поближе, перехожу на личное, и вечер до неприличия наливается синевой – поэзия выполняет функции бронежилета, в то время, как в пепельнице уже тлеет – чужое – но все же лето. К чему здесь все ваши верлибры, пани Эльжбета? Я, пусть и выучив польский, не понял бы ничего, так как чтение вслух неуместнее, чем границы в объединенной Европе или фраза “Откройте, полиция!” в тот самый момент, когда ты объясняешь ей, что не влюбиться не мог, спотыкаясь в грамматике и путая времена. Сегодня даже Мицкевич – не больше, чем просто памятник эпохе, в засаленном смокинге ползающей по паперти. Часы бьют полночь. Что к этому может еще прибавить, будто от малокровия страдающая, луна? Ночь не оставит шансов призрачным расстояниям между прошлым и будущим, между нашими странами; высотные здания в центре с убийственной выправкой Сталина, дожди белорусского происхождения, сраженные лучевой болезнью, все это – продукт неожиданного слияния наших, пускай не лучших, традиций, братья-славяне. Нынче всего надежней, как ни жонглируй словами, быть в полузабытой церкви расплакавшейся свечой. …Я собираюсь домой, уже не понимая, что же делаю здесь, и какой день недели бездарно прожит, а из-за стойки кивает бармен, немного похожий на персонажа поэмы, которой две сотни лет. Вспомнить бы адрес и телефон, прическу, цвет глаз – да где уж! На изувеченной памяти проклятье лежит, как ретушь. Завтра мне уезжать. Налейте-ка, пан Тадеуш – вспомню дорогу к вокзалу, поеду и сдам билет. *** Последняя тяга раскуренной дури. Подъезд не умыт и, как небо, нахмурен. Растоптан окурок. Пора, брат, пора. Мы вышли и хлопнули дверью парадной. Сквозь ливень, бессмысленный и беспощадный, спускаемся в черную яму двора. Отдайте мне солнца отцветшую душу, квартал, где есть липы и бронзовый Пушкин, есть горькое пиво, а горечи нет. Разбитая улица, радио хриплое, а рядом – две местные девушки-хиппи, гитара, оставленный кем-то букет. В прическе цвели полумертвые розы. По воздуху плыл разговор несерьезный. Навстречу единственной в жизни весне ты шла босиком по проспекту Победы, дразнила прохожих, и целому свету смеялась в лицо, позабыв обо мне. Последних объятий рисунок печальный, бухло и наркотики в сквере вокзальном – все это, как ты повторенья ни жди, скрывают похлеще разлапистой тени мазутом пропахшие воды забвения, в которых весенние тонут дожди. Библейская тьма в опустевшей квартире. Я еду в троллейбусе номер «четыре». Я вспомнил линялые джинсы твои, глаза твои ясные, мир этот жлобский, расхристанный голос с пластинки битловской, поющий о гибели и о любви. БАЛЛАДА О СОЛДАТЕ Закурим на прощание, и вдоль трамвайной линии один из нас отправится – так отпусти меня, дождем отполированный парк имени Калинина с печальными приметами сегодняшнего дня. Был праздник, было целое столетие в прострации, друзья лежали пьяные, как павшие в бою. Был дождь, толпа растаяла, вовсю цветет акация, вино и страсть, как водится, терзают жизнь мою. А на скамейке выцветшей, среди живых и мертвых, ведет беседу с облаком под перезвон листвы старик в бейсболке розовой и в пиджаке потертом с неполным рядом пуговиц и рукавом пустым. Отгрохотала музыкой и холостыми выстрелами большая жизнь, привыкшая не замечать в упор. Взгляни, как героически в руке его единственной дрожит слегка увядшая «Герцеговина Флор». И он уходит медленно, молчанья не нарушив, а в старом парке отдыха, под небом голубым, асфальт блестит, и радио транслирует «Катюшу», и исчезает молодость, как папиросный дым. Любуясь мокрой зеленью, дрянную запись слушая, пойму, как верно, милая, рифмуется с тобой простая эта песенка про яблони и груши, и безусловно книжные туманы над рекой. И я пойду по городу сквозь центр, искалеченный войной и русским бизнесом, шагая все быстрей туда, где неизменная весна и наши женщины, живущие на улицах разбитых фонарей. Закат над новостройками растаял, небо хмурится и ночь большими звездами на плечи мне легла. Идет солдат, шатается, по грязной, темной улице, но от улыбок девичьих вся улица светла. *** Весна, сентиментальное кино, глухих дворов невысохшие слезы. Пока еще заклеено окно с нелепой желтой трещиной мимозы. Снег падает, прогнозу вопреки, на всю географическую карту. На улицах бухие мужики, а на календаре восьмое марта. А ей с утра звонит один джигит, почуявший специфику момента, но трубка глушит остроту флюид и чувственность кавказского акцента. В каштановых аллеях тишина, сияют лужи, как большие кляксы, от стужи гибнут розы, а она трамвая ждет у памятника Марксу. В трамвае том, уже который год, приятелей за плечи обнимая, я еду ей навстречу, только вот пока об этом не подозреваю. Плывет, темнея, вечер голубой, я узнаю пейзаж полузнакомый, мешая с пивом привкус неземной разлуки и похмельного синдрома, и вижу, как, под снегом и дождем, она стоит, почти неразличима. Я все смотрю и, мысленно ее целуя в губы, проезжаю мимо. И потому, залившийся вином в густом дыму гнилого ресторана, ее колено гладит под столом кривой мордоворот из Еревана. |