Станислав Тихонов |
ПРОЗА ::Репетитор Репетитор Иван повернул в переулок и почувствовал едва уловимый запах нарождающихся вечерних теней. Одинокий тополь (Populus alba) притулился в шеренге канадских клёнов, явно оплошав с маскировкой. Под ним - маленькое кафе с краплёными последним солнцем столиками. Фанерный повар у входа демонстрировал свекольный румянец и фиолетовую сосиску, вздёрнутую на трезубце. Дальше, на расстоянии оживающего в памяти лица, шиповник начинал оплакивать асфальт. Мирная майская парочка – молодой человек и девушка, которых он обогнал, обсуждала насколько точно русское слово «ясень» и как тонко оно передает сквозистое очарование дерева. - А это какое дерево? - Вяз. - Почему оно такое тёмное? - Скоро вечер – все предметы темнеют. Иван усмехнулся и пошёл быстрее. Он, как обычно по пятницам, опаздывал на занятие к ушастой, неумело хранящей молчание школьнице, где полтора часа перемежал вялые характеристики литературнвх направлений с воодушевлёнными рассказами об истечении мокроты из глаз Антиоха Кантемира и жёнах Тютчева. Часов у него не было. Он думал о забавном, в сущности, предположении своей предыдущей ученицы (глупой, толстой отроковицы, чьи родители исправно платили за месяц вперёд), что в радостном стихотворении Бунина строчки «в стеклянных невысоких шкапах, где рядом Сю и Патерик» повествуют о изящной статуэтке вроде ню («ведь есть же что-то такое»), стоящей в шкафчике возле книг некоего («наверное, знаменитого») английского («а может и французского») писателя Патерика («что-то вроде Патрика»). У официанточки, с милой походкой и родинкой на запястье, он спросил время. Она что-то ответила, но мне из-за листвы уже ничего не было видно. Наделённого случайной жизнью прохожего догонять не хотелось. Я ушёл с балкона. История одного преступления Когда кто-нибудь упоминает о странной пропаже шахматной доски из номера Фишера во время «Матча века» (Белград, 1970), то слушатели неизменно удивляются. Впрочем, нечасто – сам Роберт Джеймс не поведал об этом даже сотруднице «Илюстроване Политике» в своём единственном развёрнутом интервью, а двое других, что были в курсе, молчали: управляющий гостиницы (с круглым значком на лацкане «Meс stoleсa SSSR – Svet») потому что у дверей в свой 27 номер его очень определённо отчитал рычащий пострадавший, и неизвестный с неразличимым лицом за колонной в бежевом, по тогдашней моде, плаще, - потому что держал под мышкой ту самую драгоценную доску, завёрнутую в длинный клетчатый шарф. В конце коридора была пожарная лестница: он спустился по ней, как в тривиальном детективе, вышел со двора позади группы рабочих, дважды удвоенный витринами аптеки и кафетерия, спустился по проспекту. О его дальнейших передвижениях мне известно достаточно. Была половина шестого, в Центральном Дворце Спорта третий тур матча ещё не закончился, неизвестный слишком уж резво протолкался через любителей у демонстрационной доски на площади (Лутовинский давит, Барсен защищается). Пошёл в сквер. С соблазном заскочить в пресс-центр справился мучительно, не скрою. Сидя на мокрой скамье у летней эстрады рассмотрел её, наконец. Я взял складную доску. Вместо чёрных были серые, наклеенные на дерево пластиковые квадраты перламутрового оттенка. По краям от руки буквы A – H и цифры от 1 до 8. Местами, давно наклеенная бумага слезла. Перламутровые проталины. Пешки в касочках. Фабричная выделка. Странно, но сейчас, вспоминая, я никак не могу разобрать в изменчивой перспективе прошлого, как на самом деле выглядела доска; есть только шевеление матовых пешечных головок, тёмный сгусток коня на f6, уют рокировки и сквозняк вскрытой вертикали. Я рассмотрел звездообразных ферзей и потусторонних слонов, будто впервые видел фигуры. Скрытое облаками солнце угадывалось во всём: по черновику моей тени расхаживал дрозд, блик на его желтом клюве – точь-в-точь как на шапочке белого короля. Не зная, что делать с шарфом, я выбросил его в первый попавшийся мусорный бак. До назначенной встречи с Ренатой было почти четыре часа – есть время пояснить, что к чему. С Ренатой Матулович мы познакомились в день открытия. Она пыталась в толпе тасованных со зрителями шахматистов пробиться к Фишеру, но я, приметливый, изощрённый, опередил её, полуобнял за талию, конфиденциально шепнул, что являюсь представителем югославской спецслужбы, и попросил проследовать за мной для выяснения касающихся её обстоятельств. Два раза повторять не пришлось. Выяснение в отделанной под мрамор мужской уборной началось с затяжного, порочащего «представителя властей» поцелуя (надо признать, мне было приятно, даже несмотря на рефлексивные вздрагивания «подозреваемой»). Прижатая к двери журналисточка не сопротивлялась. Когда я отстранился, фосфоресцирующий пыльный плафон над головой устроил сюрприз: трепетно штрихованная тень её изогнутых ресниц наискосок коснулась щеки. Растроганный этим, я сознался, что хотел познакомиться. Она меня оттолкнула, и попыталась вцепиться ногтями в мою покаянную физиономию. - Атаманский! У-у, бабник! – в распахнувшейся двери появился Корчажный. Я ещё успел мельком подумать, что туалетные встречи – скрытая тема его жизни. - Извините, Виктор, мелкие семейные неурядицы – ответствовал я, ухватив Ренату за талию. Левой рукой ей было не отбиться, к тому же она конфузилась – разговор шёл по-русски. - Так ты женат? Ну, не буду мешать … молодым. – Корчажный прекрасно знал, что жениться я не собирался в ближайшие лет двадцать. В коридоре она разрыдалась, и мне удалось успокоить её только обещанием устроить с советским гроссмейстером интервью. Проводил даму в пресс-центр. По пути, уже в женской уборной, куда я не попал, бреши в макияже были заделаны. Из пресс-центра спустились в зал. На сцене в три ряда стояли столы: в 1-м и 3-м ряду по четыре, в среднем, где играли Лутовинский, Барсен, Тигросян и Фишер – два. Человечки в белом карабкались на лесенки, передвигая фигуры у демонстрационных досок. Я узнал, что она сотрудница «Илюстроване политике», что давно мечтает взять интервью у недосягаемого Фишера, и что редактор требовал всестороннего освещения беспрецедентного матча одной страны против всего мира на десяти досках. Первую партию американец выиграл – на других мы не смотрели. После тура шёл дождь, идти было недалеко. Комод у дальней стены в её комнате отражал букетик сухих ромашек; было очень чисто, и совсем не скрипела кровать. Когда мы, наконец, затихли, я уткнулся в жаркий телесный сумрак над её правой ключицей, бьющийся неутихающей жилкой у самого края моих обожжённых губ. Потом, лёжа, ели мандарины, и она устроила мне отповедь за утреннюю проделку, суть которой сводилась к строке: «Ты меня не любил – ты был груб». «Да, тебя не любил я доколе я твоих не почувствовал губ» - игриво ответил я по-русски. Наивная Рената потребовала перевести. «…Кb8-c6 – наиболее логичный ответ на фланговую активность белых» - невозмутимо изрёк я и получил оплеуху. Она плохо разбиралась в шахматах. Так получилось, что на следующий день я придумал вытащить из номера Фишера что-нибудь, например, шахматную доску, а ей написать об этом сенсационный репортаж. Ренаточка пришла в восторг, и только беспокоилась, не узнает ли кто. Дело было нехитрое. Решили устроить покушение в день третьего тура (2 апреля), как раз перед её интервью. Всё прошло бы без помарок (хорошая отмычка, сговорчивый швейцар), но в коридоре я чуть не столкнулся с Фишером, слишком быстро закончившим партию. Вот тут у меня вырезка из «Ла Насион» (3 апреля, 1970 г.): «На второй доске Фишер снова начал партию ходом королевской пешки. /Как будто он мог начать её как-то по-другому. Я зашёл в номер и остановился – доска на столике у окна./ Многие комментаторы и зрители с нетерпением ожидали ответа Тигросяна. Будет ли он опять играть защиту Каро-Канн? После 1. e4 c6 2.d4 d5 американский гроссмейстер отказался от 3. ed. Очевидно, Фишер понимал, что на этот раз Тигросян отлично подготовлен к разменному варианту, и поэтому отказался от повторения. /Да, Роберт Джеймс готовил не разменный вариант – рядом лежали листки с теоретическими записями. Кровать не заправлена. Накурено./ Тигросян неожиданно сыграл 3 … g6 (…) мне кажется, что реакция Фишера не была удачной. /Меня что-то удерживает от описания его номера, его вещей, которые я благоговейно трогал, оказавшись в этом незащищённом месте личной жизни. На тарелке лежали зачерствевший рогалик и спелый томат. Кожура лопнула – ровная тонкая щель, как если бы на тугом заду разошлась натянутая ткань./ Последовало: 4. e5 Cg7 5.f4 h5 6. Kf3 Cg4 7. h3 Cf3 8. Фf3 e6 (см. диаграмму): Белые ничего не получили, их чернопольный слон ограничен собственными пешками. В дальнейшем инициативой владел советский гроссмейстер, но Фишер сумел удержать равновесие. /Глупо, но, просидев почти четыре часа за его столом, я не спешил./ Ничья. Счёт в микроматче: 2,5 – 0,5 очка в пользу американца» Хотите стишок: давай ронять слова, как сад янтарь и цедру – размеренно и щедро, е2, е2, е2. Здесь, однако, дрянная гостиница: сейчас заходил официант, спрашивал, не нужно ли чего. У них нет фалернского вина! У них нет печёных лангуст! У них нет помплимусов! Я отказываюсь работать в таких условиях. Так о чём я? Шахматные любители в сквере начали сезон раньше обычного и тоже раскладывали доски – подозрений я не вызвал. Солнце просочилось-таки, и украденная доска как бы светилась изнутри. До встречи с Ренатой оставалось четыре часа, так что, увидев докучливого советского комментатора Созина, я махнул ему. Меня всегда коробила его говорливость и самовлюблённость; в Советском Союзе он сотрудничал сразу в пяти изданиях, писал под псевдонимом Александр Гарде и любил интимничать с шахматистами. Однажды в его статье встретилось (о, Гарде любил цитировать классиков! Как чертовски нравится мне ставить суффиксы прошедшего времени, говоря о нём): «Эти мастера такие разные – Касперсон и Мозес! – «они сошлись: коса и камень, стихи и проза, лёд и пламень» и т.д. Но тогда, 2 апреля 1970 года, «облачным, но светлым днём, в исходе /шестого/ часа», я хотел посчитаться с ним за доской. Выше моих сил вспомнить и привести его сопутствующие поговорки и прибаутки, но партия! – я сыграл белыми атаку Фишера в сицилианской защите (Созин, как почти все русские нешахматисты, терпеть его не мог в силу особой американофобии). От возбуждения у старичка даже плешь покраснела, а я, после точно разыгранного дебюта прижал и пожертвовал слона на f7. Пришлось брать, и через пять ходов Созин остановил принесённые с собой часы марки «Ракета». Я бодро извинился, что не могу сыграть ещё раз и удалился; мне кажется, он до сих пор сидит, вопросительно разглядывая зелёные доски скамьи. Даже не подозреваю, какой сейчас год. Судя по неумолимой точности, с какой шахматный компьютер «Мароци Классик» (всегда по правую руку от моих бумаг) разыгрывает до 36 хода атаку Велимировича в варианте с 6.…а6, подозреваю, что времени прошло немало. У него сине-белая, шершавая сенсорная доска – расшаркиваются переставляемые фигуры. На призраке клавиши «New game» видна вмятинка от моего назойливого пальца. Той фишеровской доски у меня давно нет. Это на ней я сыграл все свои лучшие партии: от классических с благополучными журналистами и редакторами шахматных колонок, до блицев с дворовыми мастерами и стариками в несчётных парках. Тогда я уже не писал для «Информатора», больше перебивался случайной «литературной» работой, стараясь собрать деньги для участия в каком-нибудь опен-турнире. Лет через десять удалось под чужим именем продать перевод с русского монографии «Сицилианская защита. Схевенинген», написанной могучим армянским чемпионом, и взнос я заплатил. Играли в конференц-зале той самой белградской гостиницы. Заботливо подготовленный дебютный репертуар включал за чёрных скандинавскую защиту, вариант дракона в той же сицилианке, новоиндийские построения. Ночами на меня двигались спаренные проходные пешки, а противник, брошенный через бедро, оборачивался белой ладьёй; неизменно путая порядок ходов, я просыпался и шёл на партию. Они не разрешили мне играть на Моей доске! – там, на столах были клеёнчатые клетки и беременные проигрышем пешки. Я занял двадцать какое-то место. Не зная, куда деться от безденежья, я, отчаявшись, предложил её старому пройдохе Гильо из антикварной лавки на проспекте *** (надоело менять имена и названия, любезный читатель), где на трофейных ножах безвестной войны в толще стекла, я на мгновение увидел свою отрезанную голову. Но неприятный ракурс тут же сместился и только трамвай проехал, бросив с проводов зашипевшую звезду, да бездомная девочка – на фоне лилового закатного облака – увязалась и шла за мной до края витрины. Наверное, это моя умершая дочурка, подумал я. Аккуратно, о ферзя ты можешь порезать палец. Гильо, ни одному слову из криминальной истории не поверил, но выкупил моё сокровище за бесценок, якобы для своего смышлёного внука Петера. Тут же и сам внук выбежал из двери за конторкой, с томиком какого-то польского поэта подмышкой. Я помню, как он уносил доску, счастливый, бесконечно счастливый – последний раз фигуры ударялись друг о друга с костяным звуком. Времени всё ещё было достаточно. Рената брала у Фишера в «Континентале» интервью всей жизни. Я зашёл домой и по памяти записал ходы – не каждый мог похвастаться победой над Созиным – жертва слона показалась мне ещё блистательнее, чем в сквере. Когда около восьми выходил, в окне, резко вычервленные на фоне заката, уходили за город высоковольтные линии районной подстанции. В небо у подъезда так глубоко был вдавлен столб с пробивающейся бабочкой мигающего фонаря, что тёплый, обволакивающий свет уже зашедшего солнца заполнял его темноту, будто и не цветом вовсе, а биением луча сквозь закрытые веки. К месту встречи я поехал на новеньком «Икарусе», когда переезжали через мост, в наступивших сумерках, у другого далёкого моста сумасшедший комментатор партии наставил перевёрнутых восклицательных знаков – маслянистых отражений оранжевых фонарей. Первым делом она назвала меня слабаком и сволочью (смягчаю специфику диалекта) – дескать, не решился, и ничего не украл. То есть, как не украл? А так – ничего у Фишера не пропало, он всем доволен, обслуживание великолепное, он надеется и в последней, четвёртой партии показать хорошую игру. Ликуя, я предъявил доказательство. Всё, что Рената нашлась сказать на это: «Ты, наверное, не то взял»! Я не то взял?! Весь вечер она описывала милого, предупредительного, общительного Фишера («такой интересный, я его даже благодарно поцеловала!») – я ревновал, ненавидел и наговорил резкостей под конец. Теперь я спокойно отношусь к мысли, что они заранее были в сговоре, но тогда… Тогда мне открылась вся бездна, весь ужас моего положения – я оказался чуть ли не политическим преступником, изгоем, отщепенцем. Самообладания не показать Ренате Матулович, что я разгадал их план, хватило. И только. В ту же ночь я бежал из Белграда. Официанты постоянно играют в футбол на улице. Оттуда доносятся крики и тугие звуки ударов. Нет ли среди них агентов? Осторожничая, я не выхожу из номера. Служащего за конторкой у моей двери я просил не пускать посетителей. Жизнь проходит. Я уже не играю блиц. В этой тихой северной стране не так уж легко будет вычислить полурусского эмигранта из Югославии, на досуге играющего в шахматы и пишушего книгу. Я думаю прожить здесь пару лет под нынешней фамилией Атамич. Потом переду в другой пансион или гостиницу. Заходит служащий – я зову его Батиллом. Он принёс перловую кашу и сухие хлебцы с солёным маслом. Батилл, что здесь смешного? Выходит и улыбается – может, агент? Если я жалею о чём-то сейчас, то о том, что так и не пожертвовал, а ведь какая заманчивая, какая простая жертва на f7! – слона Петеру Эко на своём единственном турнире, что не научился метать ножи, не прочитал “Призматический фацет”, и не решил ту простую задачу с обратным матом в старом журнале; что забывал людей, улицы, партии, и до самого конца поленился узнать, что случилось с той, которую любил когда-то за случайную тень ресниц на бледной щеке в один незабвенный день, в одном незабвенном городе. Мимо. Отчего-то мне это кажется повтором. Впрочем, какая разница? Теперь уже Руи Лопес ставит во дворе шахматный столик: его тень испачкала пол-доски. У патера очень древняя, очень пыльная сутана. Буду смотреть на него, пока он заводит и пускает часы – даже здесь слышно, как зудит и бьётся внутри скованная спираль. Знаете ли вы, что барон фон Бибиков составлял изящные двухходовки? А у алжирского дея – шахматная доска из сатурнита? Что вы говорите? А… Ну, ладно. Иду, иду. Таксофон Ночью было ветрено, а утром началась весна с наспех нарисованными облаками и сухими морщинами асфальта, по которым неуверенно двигались призраки дымчатых тополей. Став на мгновение пестрой, рванулась на свист борзая, - из тени выбежала и в два упругих прыжка скрылась. К лазоревой таксофонной будке на углу первым подошел Виктор Викторович и долго искал по карманам куртки (с кратким хлопком по брючным) желтую карточку с видом на остов Колизея и обещанием мифических призов от местной телефонной компании. Скомканная телеграмма в правой руке мешала, карманы сопротивлялись, джинсовая ткань не отвечала на прикосновения. Обнаружился графитный стерженек в черной лаковой облатке и чек из банкомата за январь. Проездной и два вчерашних наброска бодро выпорхнули из отрывного блокнота в направлении ближнего палисадника, где галки открывали собрание. Виктор Викторович не стал догонять беглецов - медовый краешек, наконец, показался между листами. Таксофон облизнулся и с четвертой попытки карту проглотил. Небритый, хмуро взволнованный, он узнал через справочную код, тут же на инструкции над автоматом указанный, а потом, помедлив какое-то солнечное мгновение (фотогеничный фольксваген остановился напротив - скользнули и выпукло замерли на лобовом стекле легкие ветви), набрал номер, поглядывая в телеграмму. Вчера вечером он читал "Дом с мезонином", что посоветовал Юрий, и заснул как раз в конце еловой аллеи. Острый луч закатной паутинки обжигал пальцы и, казалось, если, свернув к тем липам, пройти ещё немного, то за белым домом с террасой, за фруктовым садом со старой иволгой откроется неожиданно место до того очаровательное, исполненное такой нежной, благожелательной красоты, что сердце разорвётся, не выдержит этой счастливой муки. Но стоило шагнуть, как всё вокруг закружилось, полезли отовсюду упрямые ветви - теснили, забивали рот; началась изжога, и он проснулся. Пил соду, потом просто ходил по комнате, между широким диваном и маленьким, восточного вида столиком, на котором она любила раскладывать пасьянс. На глаза все попадалась, прижатая блюдцем с засохшей вишнёвой косточкой, зарисовка малыша около телефонной будки (силуэт матери сплошной штриховкой). Он зезко наметил неожиданно вспомнившийся мяч, вон он сияет у бордюра ослепительной киноварью и резиновым бликом. Незаметно Виктор Викторович стал прислушиваться к желанному детскому дыханию в комнате. Жена не хотела портить фигуру и разговор о ребенке как-то не получался: ему становилось неловко, ей - досадно, и она убегала на очередные собрания, курсы, занятия, участвовала в программах; вперемежку с Фрейдом и сборником непостижимых постмодернистов почитывая брошюрку "Как стать настоящим лидером". Там же, под неудавшимся, как он, пейзажист по призванию, прекрасно понимал, эскизом лежало приглашение на давешнее чествование модного сюрреалиста Шишмачева (мода в N приходила с опозданием). Туда Виктор Викторович не собирался, но в последний момент почему-то пошел. Говорили складно, было много фотографов, бледных десятиклассников и учительниц литературы. На центральной картине полногрудая загорелая дева, оседлав кряжистого жеребца, врастала ногами в гладь мутного озера; щеголяя непристойным куполом, пролетал наискосок православный храм; в левом верхнем углу, за загнутым краем таилась в неоновых звездах ясная голливудская ночь. Недели три назад жена показывала репродукцию данного шедевра в альбоме, специально подготовленном к открытию выставки, хвалила за смелость и самобытность, спрашивая между делом, читал ли Вит'ор "Толкование сновидений" и, узнав, что нет, назвала лентяем и дураком. На форзаце сиял лихой росчерк смелого и самобытного. Трудно было не заметить. Прошла неделя, как жена уехала к сестре в Москву на какие-то курсы по сетевому маркетингу. Даже у Анатольевича на десять дней отпросилась - пришлось Виктору Викторовичу всю неделю вести, помимо своей живописи, композицию со скульптурой. Они познакомились в летнем лагере, где от художественной школы была целая группа. Между ученическим пленэром и купаниями в маленьком озере она изящно рисовала полевые цветы, просила всех называть ее Ташей вместо Тани и, пленяя учеников старших классов, лепетала нелепицы о видах Неаполя, Руана и Лондона. Виктор катал ее на лодке, выпрошенной у плаврука. По ее словам было превесело. Сорванную тогда кубышку Таня хранила до сих пор, но совершенно не помнила закатной полосы с оттенком зелени над темнеющим ельником, что так поразила его. В школе они работали на разных этажах: она на первом, он - на третьем; на втором вместо фруктовой начинки помещались музыкальные классы. Оттуда раздавались барабанные марши и призывные стоны труб, которые Юрий называл "флейт и тимпанов отдаленным зовом" из оды Г.Кружкова. Он не изменял ей. Что до романтических историй, то, пожалуй, только когда он для примера говорил на занятиях об изысканной простоте летних облаков Левитана или о влажно-зеленоватом дыме на известной картине Марке, ученица выпускного класса смотрела на него томным взором соучастницы и, склоняясь к мольберту, приоткрывала рот. Ее друг из параллельной группы, лихо рисовавший пейзажи, был не в пример эффектней Виктора Викторовича: глазастый, рыжий, задорно румяный, так что в её прикрытом почтительностью желании покорить и иметь при себе ещё одного "сурового и загадочного", Виктор Викторович угадывал жадность глупой маленькой самки, и ему становилось гадко. Утром, когда принесли телеграмму, было холодно. Он сидел на кухне в свитере и пил чай с овсяным печеньем, в который раз наблюдая, как из-за изъяна стекла скучный сухощавый тополь во дворе плавился и расцветал радугой. В предвкушении спокойной и радостной пятницы он только с четвёртого звонка услышал почтальона. На бланке за телеграмму подписался скромно - до сих пор помню его робкую роспись. Текст был туманный, но энергичный и пугающий: "Виктор случилось страшное Таня тяжёлом состоянии звони реанимацию срочно 303 5431 приезжай. Тамара". Виктор заволновался и начал собираться, не проводив почтальона, а спохватившись, уже не нашёл в прихожей выскользнувшего гостя. Только каракулевый берет над ташиным пальто смотрел с лёгким прищуром недовольства, как, бывало, смотрела она. Сохранённый призрак белого тела. Не ко времени вспомнился её бледный и мягкий живот, когда она спала в чёрных трусиках. Он натянул лёгкую джинсовку и вышел. Из всех соседей Виктор Викторович знал только Буксов и пронырливую пенсионерку Ирину Петровну. У первых за безответной дверью неуместное радио пело на кухне о "всех забывших радость свою", и, незаметно сменив голос, - "когда я вижу, как ты танцуешь", игнорируя марш Мендельсона, сыгранный оркестром звонка. К старушке идти было бесполезно - вчера в десятом часу приезжала скорая, и даже через стену слышно было жалобное квохтанье, внезапно перешедшее в визг, когда медсестра прошла в опасной близости от фарфорового сервиза, всей радости жизни Ирины Петровны. Уже заснув наполовину он продолжал гадать взяла ли она его с собой в палату. Звонить больше было не от кого - оставался таксофон. По ногам дуло, долго не брали трубку; он успел рассмотреть последний пласт подтаявшего снега над крыльцом типографии "Апостроff". Там, вдалеке, как смутное напоминание о какой-то картине, стояла рыжая лошадка, отчётливо перебирая копытами. Виктор Викторович как-то вдруг занервничал, сердце обгоняло гудки и хотело разорваться от соседства неумолимой ямбической пустоты. Он всё отдал бы в этот миг за спокойный нежный голос участливой медсестры, за её уютные ответы, за одинокий пленэр в проливном июне - только бы она была, спала, ела свои любимые рафаэлки, не пускала его в ванную, когда моется, лишь бы всё было в порядке, как обычно - с ветреным небом и приветливыми облаками, даже детей не надо. Но прозвучал злобный разбуженный баритон и саркастически посоветовал на вопрос о жене позвонить в морг. Ш.Мерион, - автоматически подумал Виктор Викторович, вспомнив мрачно гравированный парижский морг и на переднем плане - чёрный прообраз того самого бессмертного дыма Марке над плавучими прачечными. Он снова набрал длинный номер. Наэтот раз долгое молчание со странными двойными гудками. В третий раз - бессмысленное механическое сообщение о том, что "абонент отключен или находится вне зоны действия сети" и то же самое на английском. Наконец, что-то переключилось и доверительный хрипловатый голос, забавно напомнивший тембр Маргариты, дочки Буксов, отозвался: - Да. Виктор Викторович растерялся. На дне трубки поблёскивала и перекатывалась музыка. - Алло, я слушаю, говорите быстрее. - Извините, это реанимация? - Вас плохо слышно... Музыка стала тише. - Это реанимация? - Да-а... что вы хотели? - Я вас из N беспокою. К вам должна была вчера поступить моя жена - я телеграмму получил. - Фамилия? Он назвал, и после словесного кивка медсестра исчезла. У фольксвагена молодой человек упорно подкачивал заднее колесо, словно давил кому-то на горло. Виктор Викторович сглотнул. Тот прервался, откликаясь на неслышный в мартовском ветре звук, достал сотовый, одними губами сказал что-то, озвученное радостным лаем со стороны палисадника. Трубка наполнилась до краёв: - Алло? Вы слушаете? Ваша жена в четвёртой палате, поступила вчера после автомобильной аварии. Было подозрение на перелом лодыжки, но нет - только множественные поверхностные ушибы. Для жизн опасности нет. Алло, вы тут ещё? - голос стал увереннее и громче. - Да, конечно, спасибо. - Знаете, могло быть гораздо хуже... Ей передать что-нибудь? - А позвать нельзя? - Вы что! Её нельзя беспокоить, у неё шок. Удалось-таки бездумно и облегчённо закончить разговор. На карточке осталось 17 единиц - туристы в катакомбах Колизея. Он подумал, что нужно купить новый проездной билет по пути из мастерской в школу. Подумал и о том, что Тамара (эх, надо было про неё спросить), видимо, вечером позвонит Буксам, и те позовут его. Может и ехать не придётся. Он стоял у будки и слабо улыбался: по штукатурной стене пятиэтажного дома, по ограде из мелованных тумб с чёрными решётками, по стенду радикальной газетки проплясали, задев и обессмертив подвернувшегося интеллектуала, отсветы автобусных стёкол. Зайчики по каменистому дну. Домой он пошёл не как обычно - через ларьки, а напрямую, через арку, где на исписанной стене не было и следов того зыбкого узора, который наводил каждую ночь степенный каштан при молчаливом содействии фонаря над его подъездом. Со спины Виктор Викторович в джинсовой куртке казался старше, и ещё видно было, что он очень замёрз. Утро изумительно чёткое и яркое; в бутылочном стёклышке около таксофона - была бы кому охота нагнуться - прходили и загибались за искривлённую кофейную крышу левитановские облака. Автомобиль уехал. Разом сорвались и улетели шумные галки. В десятом часу появились в синих комбинезонах с литерами "МТ" на спинах служащие местной телефонной компании, вскрыли аппарат, и, обсудив вчерашний матч Реал - Бавария, дальнейшие перспективы команд в турнире и сойдясь на том, что "всё может быть", повесили заготовленное объявление: "Ввиду временной неисправности таксофона соединение производится только с городскими номерами. Компания приносит извинения за доставленные неудобства". |